O último olhar do Jesus. Capítulo 15: "No Bomfim"/Глава 15: "В Бонфин"

XV



No Bomfim
В Бонфин


Обосновавшись снова в своей мастерской в Порту, Леонардо сразу же принялся за работу – стал копировать в дереве гипсовую модель. Жулиу, помощник скульптора, добыл прекрасный кусок кедра ровного красного тона, водрузил ствол на прочном помосте. Потом проверил размеры модели: высоту, широту, объём, установил аппарат для первичной разметки: кончики пальцев ног, линия колен, грудина, корни волос у лба. И тут же стамески нанесли точные удары, столкнулись впервые с красноватым деревом, в котором ещё жил сельский запах, издаваемый лесом. И вот уже другие точки обозначены, другие насечки сделаны, и в течение нескольких дней, всё время сверяясь с гипсовой моделью, были поставлены все остальные точки, чтобы по ним стамески, ударяя по стволу, создавали фигуру, которая под конец будет ещё лишь наброском, но уже законченным: будет походить на красную сильно смоченную пальцами и шпателем глину, которая своими свободными и жесткими складками утверждает характер выходящей из неё скульптуры сразу, естественно и живо.

Потом искусный Жулиу начал «вставлять» - стягивать точки круглыми и изогнутыми стамесками, и после нескольких недель гипсовая модель казалась уже перенесённой в дерево, хотя и была толще на несколько миллиметров (эта толщина была запланирована при измерениях штангелем), чтобы скульптор мог резать свободно, переходя к новым интерпретациям, новым формам в своём постоянном стремлении сделать лучше.

 Закончив эту работу, Леонардо принялся за работу сантейро, которую не делал многие годы. В добрый путь! Его выученные руки служили ему прекрасно и точно, он так искусно управлялся теперь с острыми стамесками, которые входили ровными ударами в нежное дерево, как до этого управлялся долотом, которое ранило жёсткий мрамор, и даже ещё лучше, потому что материал было проще резать, и в нём было проще получать великолепные результаты. И эта сегодняшняя форма его искусства, к которой всё в нём поворачивалось с удовольствием, пропитывала его новым наслаждением, благочестивым и мягким, как мягок был материал, по которому он ударял, наслаждение, которое говорило о настоящем состоянии его собранной и преклоняющейся души: простое искусство, которое делалось простыми, ясное искусство, которое бы служило многим.
- Не называйте меня скульптором, которым не хочу больше быть. Имажинарио[1], да – человек, который делает благочестивые «образы» для благочестивых глаз и сердец. И до конца моей жизни я буду только «имажинарио».
Ему хотелось быть безвестным художником, работающим в тени, которая бы затемняла его имя, как те смиренные средневековые имажинарио, которые прятали свою подпись в глубине ран Иисуса, открытых их христианским резцом. Это безмолвие и анонимность привлекали в этот уединённый час веры скромного и альтруистического художника, который хотел работать тайно и служить своим благочестивым искусством благочестию других. Он считал себя свободным перед Богом от того дарования, который тот ему дал, и который подошёл к главному финалу и нравился ему самому - быть полезным для других, исполняя долг-удовольствие и удовольствие-долг: красотой возвышать души.

Не принимая во внимание механических и условных творений каменотёсов и сантейру, произведений приторных и манерных, Леонардо хотел укоренить своё искусство в благородной традиции некоторых старых португальских «имажинарио», в которой сохранялась простота воссоздания складок туник и покрывал, простота цвета и светлых выражений: душа этих верующих художников была полна поклонения и чистых образов. Но Леонардо не был копирующим сантейру, он был сантейру-творцом. От скульптора он взял воображение, способность конструировать, идеальную технику. Он сантейро он взял столь ценимую, кроме свободного обращения с материалом, свежесть непосредственной души.
И вот уже его мысли обращались к поклоняющимся толпам, в стремлении быть им полезным.
Он изучал фигурки в вертепах и фигурки домашних святых и находил в глиняной поэзии одних и деталях исполнения других религиозные нежность и поэзию нашего народа.
- Мне нужно найти тот образ, который живёт в сердце у доброго народа, - говорил он.
Леонардо, изучая эти простодушные, но искренние образы, представляющие наш способ мистического бытия, пытался добраться до исходного религиозного португальского чувства, убеждённый, что если оно однажды возникнет в нём, то потом его атавистическая католическая чувствительность сможет вытянуть из него тот свет, который принёс бы пользу его искусству, стремящемуся к национальной форме.

Он вышел из простого народа и ему было легко вернуться к простому народу, ему, которому всегда нравилось быть понятым народом. Делая своего Святого Антония, он старался остаться внутри народной португальской традиции, которая превратила этого мудрого доктора, этого учителя теологии, это красноречивое слово в простого домашнего святого, которому молятся о здоровье детей и животных, к которому обращаются по всяким мелочам: о потере напёрстка или верёвки, чтобы поросёнок толстел, а черенок привился, у которого просят одновременно противоположных вещей: солнца на току и дождя на поле. По этой традиции Леонардо не придал святому выражения мудрого и серьёзного доктора схоластики и, тем более, средневекового аскета, но дал ему выражение приветливого, улыбающегося и счастливого доброго и простого францисканца, выражение здорового невинного добродушия.
Поэтому Леонардо, традиционалист, не позволил захватить себя восхищением детской чистотой свежего лица пухлого и красивого младенца Иисуса, который обнимает за шею, как будто святой является духовной няней божества.
- Я хочу сделать не того Святого Антонио, который почитается снаружи, но народного португальского Святого Антонио, стоящего в старых нишах и домашних молельнях, - говорил он.
И взгляд его был кроток, когда он объяснял эти вещи.

В этот период художник жил поглощённый не только своим произведением, но и верой. Он строил свою веру книгами христианских мыслителей. Погружался в ретриты. Посещал конференции. Ездил на Пасхальные богослужения. Ходил ежедневно в церковь. Исповедовался и причащался по воскресеньям. Редко случался месяц, когда бы он, закрывшись в своей комнате, не проводил бы час в глубокой медитации, из которой он выходил с каждым разом всё более умудрённым. Кроме того, что он молился днём и на ночь, он молился и среди дня – там, где его заставало желание: в мастерской или на улице. Сидя в трамвае, склонив голову, прикрыв глаза, положив два пальца на губы, полностью погружённый в себя, он шептал про себя очень личные молитвы.
- Молиться, чтобы просить, молиться, чтобы благодарить, - говорил он.
И объяснял:
- Жизнь столь ненадёжна, что каждый час мы должны взывать к божьей защите, но она столь прекрасна, что постоянно мы должны выражать Господу нашу признательность.
И ещё:
- Когда я молюсь, я вижу, как улыбается мне с неба мама.
Он раздавал много милостыни, в основном пристыженным беднякам. Посещал тюрьмы и больницы, и все эти его действия и слова были исполнением решимости нести Иисуса в своём сердце.
Леонардо всё больше проводил времени в уединении. Это не касалось меня, Елены де Мендонсы или Лусии. В мастерскую приходили только помощник Жулиу, модель Венансиу, слуга Мануэл. С этими друзьями, очень немногочисленными и добрыми, он разговаривал о великих вещах, но так, как говорят о вещах лёгких и простых:
- Вечность - это великая Истина. Умереть – значит идти с Богом. Только простое искусство прекрасно. Не так ли, Жулиу? Не так ли, Венансиу?
Они отвечали «да», наклоном головы, без слов, душой.
Художник жил для своего искусства, и искусство, признанное, жило для художника, религиозно уча его: чем больше он любил своё творение, тем больше любил Иисуса, вдохновителя творения. Его душа благодарила за это задание, приближающее его к Иисусу. Так в интимной глубине его существа возникало благодарение за искупляющую работу, которая так одухотворяла художника, хотя и истощала его нервы высокими требованиями. Это было то страдание, которое всегда идёт сцепленным с любовью!
Он никогда не забывал и ту, которая ему заказала это произведение – мать.  Его благодарная возвышенная печаль шла рядом с душой, которая при жизни старалась направить его руку, а по смерти вела его дух.  Леонардо всегда чувствовал, когда она ходатайствовала за него перед Богом.

* * *
Скульптор потратил ещё два месяца на это произведение, выражая в нём ещё более, больше, чем он уже сделал в глине, новое видение в поиске достижения выражения бесконечной любви,  освещающей его верующую душу, с каждым разом всё более усердную в молитвах, укрепляющуюся в таинствах. В глине он изучал и понимал, в дереве – видел. Весь внутри Евангелий, которые были ежедневной пищей его религиозных размышлений, он старался жить в свете, который излучала эта божественная истина, выращивать христианскую чувствительность, в которой бы произрастала и с каждым разом всё более расцветала религиозная эстетика.

Скульптор, обладая стремлением к Идеалу, мечтал теперь о недостижимой мечте искусства: показать последний взгляд Христа в духе Нагорной проповеди – полном христианстве на странице любви. Иисус был его сердцем. Христианство было сердцем Иисуса.
Сверхчеловеческая задача! Огромное старание! Поэтическая отвага!
Стремясь воплотить выражение, которое он видел в своих мечтах, Леонардо ощущал свои руки немощными, более того, всё своё искусство недостаточным. Он выходил из него, считая бедными те средства, которыми он располагал, обращаясь к технике живописи и музыки, так как ему представлялось, что лишь они обладают возможностями перенести то выражение, которое, главным образом, было светом и мелодией. О, недостижимая мечта обожения линий и форм, достигающих небесного выражения!
Какие способности нужно иметь скульптору, чтобы перенести их в своё пластическое искусство! Невозможно! И снова в унынии опускались руки, подавлялся дух.
Но он был настойчив. И так, то надеющийся, то упавший духом, сражался, сражался! Мучительная внутренняя драма – драма художника, осознающего свой идеал, и, в то же время, недостаточность средств, которыми располагает его талант и от которых зависит его искусство!

Вместе с этим возникали у него сомнения:
- Не стремлюсь ли я стать Богом? Стремление к Абсолютной Красоте не будет ли грехом гордыни? Есть ли у меня моральное право на такую мистическую работу, заслужил ли я у Бога создание такого произведения? Кто я такой? Грешник!
И после этих суровых сомнений, покорный христианин заканчивал:
- Отказываюсь!
А потом, после часов мучительной борьбы, побеждённый художник покорно заключал:
- Отрекаюсь.
Он откладывал стамески и выходил из мастерской, решая не продолжать эту работу, которая его убивала и разрушала. Но на следующий день возрождённый, воодушевлённый, помолившийся, он снова был там, около своей скульптуры, ища вновь и вновь выражение, о котором он мечтал.
Сколько труда, сколько неуверенности, сколько боли!

Душа этого человека шла мучительным путём смиренных художников, рождённых с печальной чертой – не доверять собственным достоинствам, сомневаться в себе, не ценить ничего из созданного ими. Однако, постоянно сражающиеся, то поднимающиеся, то падающие, они шли томительным путём высоких стремлений художников: дни огромного доверия сменялись днями мертвенной апатии.
Недели за неделями проходили в этом изнуряющем страстном стремлении, в этом неустойчивом равновесии, в этом истощающем усилии, которые поглощали душу и тело в непосильном труде по превращению ограниченного искусства имитации в музыкальное и светящееся искусство.

И вот пришла проблема завершения образа. Какие требования! И какое неудовлетворение! Когда, казалось бы, всё найдено, художник искал, и искал ещё… Потом, мелкие детали, последние мелочи: он отходил на расстояние, правая рука упёрта в бок, согнутая в локте, как у Лоренсо Медичи в «Созерцающем»[2] - взгляд поверх очков устремлён на скульптуру сверху вниз. Потом приближался, брал изогнутую стамеску,  тут и там срезал выступы, как убирают в предложении ненужные частицы, или тонким напильником шлифовал поверхности, как писатель, который, заменяя одно слово, обретает во фразе искомый ритм. Утончал крепкое, усиливал слабое в поиске мелодичного светло-тёмного: полуцвета, сделанного из полусвета, который как легчайший шёлк облекал и одевал бы в чистоту линии этого совершенного благодатного божественного тела.

Скульптор проводил часы в этих бесконечных исправлениях, а на следующий день снова был тут со своими мелкими мучительными и истощающими его исправлениями.
Однажды я спросил его:
- Итак, ты заканчиваешь или нет с этими последними исправлениями?
Леонардо ответил мне известным выражением Бальзака:
- «Только последний мазок имеет значение».
В этот период возникло ещё одно беспокойство – чувствительность, которая останавливала его щепетильную руку: она не давала художнику закончить, что иногда равнозначно «не создать». Это сомнение мешало понять, до какого предела следует двигаться, где правильно остановиться, чтобы не парализовать эстетическую фугу – прекрасную душу этой реальной формы.
…………………………………………………………………………………………………………
Наконец, однажды вечером в последнем свете дня, проведённого в беспокойной и нервной работе, которая вытянула из него всю спокойную энергию, иссушила его стойкое спокойствие и превратила здоровые нервы в больные, наконец, он сообщил мне:
- Я закончил!

Закончить было необходимо, потому что его рассудок начинал уставать от слишком долгих месяцев жизни с идеей-фикс, которая утомляла и истощала мозг; стали уставать глаза, всё время всматривающиеся в формы, которые на протяжении многих часов говорили ему одно и то же, и уже ничего больше не могли ему сказать; опускались руки, которые казались ему неверными и неподчиняющимися,  они, которые одни лишь мудро служили ему, но даже чьи прекрасные усилия не могли справиться. Этот требовательный к себе художник, постоянно неудовлетворённый, дошёл до того состояния, в котором остановившийся мозг уже не может увидеть красоту в том, что создал. Напротив, творение представляется ему бедным, незначительным, неполным, недостаточным, не воплощающим тот идеал, который у него был в голове, который освещал его взор – высший идеал, который для него остаётся бесконечно далёким!
Но в тот же самый вечер, несмотря на то, что я услышал от него слово «закончил», я видел, как он ходил в сумерках вокруг своего Иисуса, наблюдая за ним тут, здесь, там.
Он говорил мне:
- Произведение видится только в сборке. Недостатки видны только когда оно завершено. Могу говорить как Роден: «Скульптор должен начать творение, когда он его закончил».
И Леонардо впал в размышления.

Сгущались сумерки. Темнота вокруг нас становилась с каждой минутой тяжелее и тише. По углам статуи образовывали тайные сборища друг с другом. О чём они говорили? Ничего не было слышно. Выступая из суровой черноты некоторые глиняные и гипсовые скульптуры казались драматическими фигурами китайской туши Гюстава Доре. Разные фигуры, размещённые в глубине полок, одни стоячие, другие лежачие, чёрные рты, ввалившиеся глаза, деформированные и скрученые из-за теней позы и жесты выдавали себя за литературные кошмары Эдгара По. И наверху на помостках пустых опок стоит тронутая странным светом последнего света из слухового окна (кажущегося пучком лунного света) старая готическая горгулья, изображающая невероятное животное, разрушенное веками дождей: орбиты глаз исхудавшие, щёки впалые, рыло острое, широко открытая пасть воет злобным воем из мрачной глубины Средневековья.
Наконец, однажды, Леонардо уставший душой и разрушенный физически (он казался больным), отложил напильники, стамески и сказал мне oпустошённо:
- Готово, больше не прикоснусь к нему.
У меня вырвался вздох облегчения, я бросился обнять скульптора, но он добавил:
- Готово, … в данный момент это понятно.
- Что ты хочешь сказать этим «в данный момент»?
- Что не буду смотреть на него шесть месяцев, чтобы потом вновь посмотреть на него и лучше увидеть недостатки…
- … достоинства! – прервал я его протестующе.
Леонардо пожал плечами.
Тогда я повысил голос с энергично сказал ему:
- Твоё беспокойство начинает казаться смертельным. Если будешь упорствовать в нём, закончишь тем, что разрушишь всё, как тот художник в «Неведомом шедевре»[3].
Скульптор испугался, посмотрел на меня боязливым взором, освещённым зловещим светом и сказал мне:
- Ты прав. Могу стать сумасшедшим, как персонаж Бальзака! Нет, нет!
Обхватил голову руками, потом широкими шагами вышел из мастерской и пошёл в сад подышать свежим воздухом, в котором так нуждалась его грудь, и отвлечь душу, потрясённую ужасом!

Когда на следующий день вечером я пришёл к нему, Леонардо ещё был в кровати. Он проспал десять часов, но чувствовал себя так, как будто провёл всю ночь без сна.
- Тебе нужно отдохнуть больше. Попытайся заснуть.
Я закрыл у него ставни и тихонько вышел в коридор. Спустился по лестнице и вошёл в мастерскую, и там один в глубоком молчании смог смотреть и восхищаться сколько хотел необычайным творением моего дорогого друга.
Как прекрасно было это изображение Распятого в таинственный миг, когда его дух в максимальном просветлении прощался с телом и в последнем «прощай» земной жизни бросал последний взгляд любви несчастному Человечеству! Ещё живое тело распростёрлось в красоте линий и гармонических пропорций. Скульптура была единством божественной и человеческой красоты. Прекрасный взор умирал в элегантности своих благородных очертаний, из него истекала нежность музыкального чувства, и наше мышление, всматриваясь в это лицо благодати и величия, пропитывалось чувством откровения. Духовная власть этого лица покоряла и утешала. В физической красоте сверкала красота нравственная.
Образ содержал в себе выразительное красноречие, ярко повторяя глубокую суть, бывшую в нём. Он обладал прекрасной физической правдой и чудесной правдой сверхъестественного. Одна услаждала чувства, другая направляла душу: обе нас потрясали и восхищали. Художник создал форму, создал выражение, создал идеал.

Его проницательные глаза мастера, его благословлённые глаза верующего видели одновременно модель человеческую и модель божественную.
То, что в душе художника было от мира сего, направлялось красотой, которую различало его искусство в объекте, то, что было бессмертного, видело сущность этого сверхчеловеческого существа.
Я восхищался без устали!
Эта скульптура вмещала Видимое и Невидимое.
Горнилом внушённого было Восхищение, возносящая Идея, благословляющее Чувство, святое Молчание, из которого рождались и вырастали голоса магии… То было в итоге Искусство, высшее религиозное Искусство, которое разбирало нас на составляющие элементы и делало нас почти исключительно духовными, показывало нам миры за пределами этого мира, миры, которые может видеть и достигать лишь разделённая с телом душа.
О власть искусства, сотворённого сердцем и мыслью в состоянии блаженства, которые видят крупицы истин и отражают в себе сверхъестественный свет! Искусство-магия, которое делает присутствующим то, что отсутствует, бытие чуда, которое даёт тело мистерии и в мистерию заключает ощутимые формы, в мечте затемняет наиболее ясные, и всё направляет в Бесконечное. Бесконечную власть имеет твоя сила, на чудесных крыльях поднимается она сквозь пространства, чтобы установиться там, в небесных сферах: там, где живёт сущность Идеала.
Благословенно искусство, которое в свете Природы прочитывает свет неба, в поверхностном и возникающем открывает глубокую жизнь и достигает выражения божественной жизни, которая в них потенциально присутствует и зовётся Красотой. В этом состоянии духа, находящегося в девственной ясности, сотворённой небесной благодатью, художник достиг высшего чувства искусства: Красота, которая сочетается с Благом.
Благословенно искусство, которое несёт пользу людям, которое освящает души, которое приближает в Богу добрые, кроткие и благочестивые сердца. Бог спустился на Землю, искусство поднялось к Небесам.
И поэтому в опьяняющей эстетической любви возвышенные и благодарные души улыбаются всем, кто улыбается им, им кажется, что воздух, которым они дышат, наполнен тонкими ароматами, что в нём музыкально дрожат арпеджио мистических скрипок, и что с полупрозрачных высот непорочно синего небесного свода падают белейшие лепестки белых лилий – небесный снег.
Будь благословенно прекрасное искусство, служащее божественной красоте!



[1] Imaginário – скульптор, делающих статуи святых, (pt)
[2] Скульптура Микеланджело
[3] Рассказ О. де Бальзака

Комментарии