O último olhar do Jesus. Capítulo 12: "Terras de Beleza e de Santidade"/Глава 12: "Земли Красоты и Святости"


XII

Земли Красоты и Святости
Terras de Beleza e de Santidade



Фра Анжелико, Распятие.


Октябрь. Начиналась осень. Между Генуей и Пизой на вспаханных полях, ожидающих засева, сверкали стальные полоски – лезвия лемехов на жирной земле цвета кофе. Разделённые рядами берёз, на которых сверкал мелкий жемчуг росы, выпавшей холодным утром, расстилались влажные зелёные луга. По обе стороны железной дороги на огородах расстилался изумруд брюквы и олово складчатой цветной капусты – предвестие стоящей у дверей зимы.
На холмах желтели кроны платанов, буков, каштанов, желтели и опадали, переливаясь от подгорелого жёлтого до мускатно винного, от канареечно жёлтого до фиолетово лилейного, красиво сочетаясь с огромными разноцветными гортензиями. Нежные чёрные тополя осыпались бессильными и замерзшими листьями при малейшем дуновении ветра.  Бессмертники, покрывавшие склоны гор, казались железным пухом. На горизонте сочились фиолетовой краской склоны Апеннин, острые вершины, уже покрытые первым снегом, соприкасались с розовым в небе, цвет которого начинался жемчужным, а заканчивался темно-синим; остановившийся воздух был стеклянным и чистым… Вечерело позолотой, когда мы доехали до Флоренции – цветка искусства, полуязыческого, полухристианского, рождённого и выросшего в мелодичном свете долины Арно среди мягких парков Святого Миниато, в окружении тонких оттенков цвета и голубых холмов Фьезоле с каплями белых домов среди виноградников, спокойных олив и высоких кипарисов с жёсткой зелёной листвой, через которую проходил флорентийский воздух, делая их легкими на фоне кобальта итальянского неба.
О, кипарисы Флоренции!
В сумерки её красота становится благородной. Свет, сотканный из разных оттенков закатного красного на густом кровавом тумане, в котором исчезает Арно, создаёт её из огня и растений, вписывая в пейзаж с красными и зелёными холмами. Они тут владычествуют! Но вечерний свет спускается на них…
И тогда мы видим, как они, благородные и спокойные, наблюдают, как растворяется пышность их яркого цвета в этом мутном свете ползущих облаков, медленно поднимающихся по долине, распространяющих повсюду пепельность, а затем всё погружается в ночную тишину!
Какое благородство заключено в их стоических позах. Какое изящество в этой бесстрастной суровости!
Флорентийский кипарис – это пластический символ эстетического девиза флорентийского кватроченто: «нежно-суровый».
И вот я в древней Флоренции с её несимметричными площадями, маленькими площадями, как будто бы сделанными для театра, старыми кованными балконами и малюсенькими окошками с красными ставнями; вот я во Флоренции с массивными дворцами, от земли до карнизов украшенными консолями, поддерживающими тяжёлые карнизы, и там, наверху – сдвоенные окна с готическими рамами.
Вот необычные монументальные кубы, отделанные камнем для горных замков, чтобы бесстрашно встретить рёв и ненависть гибеллинов в дни адских воплей, в красные ночи горящих факелов! В древних кварталах на узких и кривых улочках соприкасаются длинные карнизы. И эти дома из старого кирпича живут рядом с надменными дворцами, поднимаются к средневековым башням из мелких камней, бурых, как необожжённый кирпич. Отмечаю цвета: одна сторона – тень, другая – солнце, вверху – чёткая синева, внизу на отполированных каменных плитах – свет похож на тепложёлтую циновку.
Я уже второй раз приехал в столицу Тосканы, но двадцать пять лет назад мой взор искал и предпочитал красоту цвета и форм, которые расцветают на картинах роскошного Тициана или аристократического Боттичелли, а не изящество сверхъестественного света в видении божественного Фра Анжелико. Мои глаза были другими, потому что и моя душа была иной. Между тогда и сегодня огромная дистанция, это дистанция между сладострастным взглядом и взглядом, который потрясён религиозно одухотворённым искусством. И вот теперь, посещая Флоренцию снова, мне хотелось спросить самого себя: были ли эти картины зеркалом, в которое я гляделся, говорили ли они мне о том, какова моя душа, кто я есть, кем я буду потом? Узнаю ли я себя?
В то же время мне хотелось увидеть то, что происходило в мыслях и чувствах Леонардо, когда он встретится с душами художников и скульпторов треченто и кватроченто, от Джотто до Фра Анжелико, от пизанцев до Челлини, от Жилберти до Донателло и Микеланджело. И особенно мне хотелось, чтобы нас обоих вознесла к небесам одна волна веры, или, если говорить точнее, чтобы преображающий фаворский свет христианского искусства направил бы наши благочестивые взоры к ясному миру, находящемуся по ту сторону мира этого!
Мы остановились в пансионе на Порта Росса, в самом центре древней Флоренции, в двух шагах от Пьяцца делла Синьория с готической Лоджией Ланци со статуями Врзрождения, рядом с Палаццо Веккьо, где в роскоши жили и умирали Медичи. Сбоку – Орсанмикеле с толстыми стенами, хранящий табернакль Орканья, украшенный алебастром, эмалью и золотом, а снаружи декорированный нишами, чтобы поставить в них сделанные Донателло, Жоао де Болонья, Вероккьо, Гиберти и Лукой Делла Робиа мраморные и бронзовые статуи – прямо на улице, на открытом воздухе, как народный музей. Великолепные статуи живут сами по себе в благородной гордости молчаливой красоты, не замечая толпы, проходящие мимо них, которые в свою очередь поглощены заботами о хлебе насущном на каждый день и каждый час…
И совсем рядом Уффици с тысячами картин старых итальянских, фламандских и немецких школ; Барджелло, забитый скульптурой кватроченто и квинченто; сразу внизу Аббатство Бадия Фьорентина, озарённое видением Филиппина Липпи на его картине «Святой Бернард и Дева Мария».
Из окон нашего третьего этажа, если смотреть направо поверх старых крыш, похожих на португальские, был виден несоразмерный всему остальному купол Санта Мария дель Фьоре Брунелеско и стройная одиночная башня Джотто в мозаике из белых и черных камней со сводчатыми готическими окнами.
А за ними поднимаются купола Сан Лоренсо, защита мавзолея Медичи. Поднимается воздушная, открытая ветрам башня Санта Мария-а-Нова, «обрученная» с Микеланджело, а прямо перед нами в профиль разрастается огромный и компактный дворец-башня Строцци, отделанный прочным рустом, с пышным карнизом, украшенным арабесками возрождения. Там и далее – другие башни, другие купола, другие древние дворцы, а далеко, склонённые над первым поворотом Арно горы в зелени и желтизне осенних деревьев, выставивших в печальное небо пузырьки апельсинов, спящих флорентийскими вечерами.
Для тех, кто знает политическую историю, историю искусства и историю домов Флоренции, и политику, борьбу её партий, её стремление к красоте, её любовную жизнь – наблюдать несколько мгновений эту панораму веков - значит увидеть в своём зажёгшемся воображении свет пожаров и услышать адский рёв кровавых смут, чувствовать горе отчаявшихся художников, видеть трагичные любовные сцены и нежные любовные сцены времен аристократического великолепия. И так в почтенном тумане умершего прошлого возникают перед нами известные нам исторические персонажи.
В стремлении осмотреть город, артистическая и чувственная душа которого воплощена в кровавой лилии[1], мы, чуть свет, в семь часов утра, уже были на ногах. Помолившись, помывшись, побрившись, почистив платье и обувь, проглотив первый завтрак из жирного молока, великолепного кофе, свежего масла и тосканского белого мёда, вытекающего, как расплавленная амбра из мягких белых бриошей, которые лопались во рту; - вперёд! за дверь, дышать воздухом этого чистого утра на этих улицах с выметенными мостовыми, на этих рынках с громкими голосами и яркими красками, где горы цветов, где каждый угол – это сверкающая выставка картин Мане.
Подвижный, как двадцатилетний парень, сверкающие глаза, прекрасное настроение для того, чтобы срывать и вкушать впечатления дня искусства и живописи – я ощущал дух цветущей Пасхи. Соблазнительное изящество этой древней земли, единственной в своём способе быть свободной и благородной, делало моложе моё тело, волновало мою душу. Мои глаза, которые иногда уже уставали смотреть на мир, стали вновь юными здесь! Это были очень насыщенные недели. Я подставлял себя теплому солнцу в Палаццо Корсини Лугарно. С парапета Понте Веккьо, где, как говорит традиция, Данте впервые наслаждался и страдал, увидя ослепительный образ Беатриче, я склонялся над Арно, которая вяло текла к парку Кашине, далее через луга Эмполи и сосновые рощи Пизы, втекала и поглощалась мирным кроткой синевы морем Лигурии, расцвеченного латинскими парусами.
После полудня я укрывался в переулках до оживлённого часа закрытия банков и офисов, выпускавших на улицы тысячи работников, десятки велосипедов, которые ездили во всех направлениях, в повозках и автомобилях, въезжавших в Кашине, сидели аристократы: их улыбающиеся лица, их благородно слепленные плечи были из красок и линий вечной флорентийской красоты, запечатлённой и на картинах в музеях, на фресках в церквях, в изяществе статуй, которая заставляла дрожать ум и управляла руками Гирландайо, Перуджино, Рафаэля.
Потом наступало время чая – время правильного света, сотканного из остатков золотого солнца, улиц и холодного электричества салонов, света, который учил голоса и жесты элегантности.
Днем я ходил через благородные патио Возрождения, поднимался по мраморным истёртым лестницам, по которым поднимались и спускались великолепные дамы, идущие в пышные салоны дворцов Рикарди, Корзини, Строцци и дворцы Корсо, я перечитывал мысленно бурные биографии подестов[2], кондотьеров[3], гонфалоньеров[4] и некоторых богатых банкиров, которые в роскоши жили в этих дворцах и, по прихоти судьбы, умерли в нищете!
В уединённом внутреннем дворе Сан-Лоренцо с полированными кедровыми дверцами с массивными медными гвоздями, дверцами низкими, скромными, которые вели и в кельи каноников, и в большую библиотеку, я набирался благородного и культурного мира от библиотек, собранных из разных городов, в уголках сладкой тишины, о которых не знало простонародье и посещали Сильвестры Бонары, там я заполнял свои дни безмятежным удовольствием от чтения старых драгоценных пергаментов. В монастыре Святого Марка в тенистом дворике под спокойными гладкими сводами, поддерживаемыми стройными колоннами, здание, вдохновлённое Фра Анжелико и воздвигнутое Микелоццо, я вычёрпывал сладость монастырских часов, глядя на фрески чистейшего христианского искусства.
С биноклем я исследовал потемневшие картины, выцветшие фрески Джотто, Мазаччо, Беноццо Гоццоли и Гирландайо. Я видел в капелле Медичи гробницы, воздвигнутые для тиранов и украшенные для них печальными статуями.
Видел кафедры – троны истины, откуда спускались суровые слова отречения – украшенные танцами фарандолы Вероккьо. Видел священных Аполлонов, богов с Олимпа. И в полумраке ретабло в обеих церквях, находящихся на значительном расстоянии друг от друга, двух Иисусов, ещё более далёких друг от друга: Христа Донателло, сильного и резкого, и Христа Брунелеско, духовного и изящного. Я был раздавлен властной красотой и поглощал красоту тонкую.
С помощью складной подзорной трубы я рассматривал мозаики, украшения из камней, миниатюры, эмали, камеи, геммы, филигрань из золота, украшенные оклады псалтирей, лепные арабески раскрашенных манускриптов, вазы из оникса, агата, хрусталя, из которых пили аристократические и прекрасные женщины, и священные сосуды, в которых хранили вино и хлеб. И от головокружения от этой строгой красоты мои помолодевшие и поглупевшие от радости чувственного искусства глаза иногда не отдавали отчёта в обильном и пышном язычестве, которое дьявольски служило скромному христианству.
Рядом– Леонардо, с более строгими критериями, доверяющий своей точке зрения на религиозное искусство, которое для него должно предшествовать эстетическому выражению; Леонардо предпочитал устремлять свой взор к христианскому искусству. Он осмотрел все скульптуры кватроченто и всего Возрождения, и теперь, изучив и проникнув в них, он повернулся к мистической живописи, которая полностью его поглотила. Скульптор начал с изучения своего любимого Донателло, отважного создателя конной статуи Гаттамелата в Падуе, воспроизведённой в гипсовой копии в огромном зале в Барджелло, перед которой Леонардо сказал:
- Прекрасная декоративность. Сильное и долгое воздействие. Видно, как свободно идёт эта лошадь, и как прекрасно сидит на ней всадник! Всё здесь сильно и устойчиво.
После Сан-Марко и Орсанмикель скульптор сказал:
- Восхищает силой и характером, это та одетая статуя, в которой нравится обнажённость.
А перед подростковым героизмом и простотой Святого Георгия Леонардо повторил вопрос Микеланжело:
- Почему эта статуя не разговаривает?
Леонардо всегда восхищался натурализмом этого предшественника всякого натурализма, искренним благородством и легким изяществом его фигур, правдивыми деталями, изученными и составленными с таким искусством, что не видно собственно того, как это сделано. И особенно мягкий Леонардо любил нежность, с которой Донателло делал своих «мальчиков», захваченных врасплох в лучшие изящные моменты жизни.
- Какая элегантность в рисунке и в позе! Какая свежесть тела! – говорил он
И затем:
- Святой Иоанн Креститель, мальчик, - восхитителен! Обрати внимание, уже видно, кем он будет.
И правда, в его взоре уже был зародыш того упрямства, которое однажды в иудейской пустыне его приведёт к проповеди, в которой он будет призывать народ громким и охрипшим в экзальтации голосом:
- Покайтесь, ибо близко Царствие небесное!
Но его боги, его святые не удовлетворяли Леонардо: слишком грубо натуралистичной была эта Святая Мария Магдалена у Баптистерия – совсем старая нищенка, беззубая, кожи и кости, едва закрытая своими волосами; и этот Христос в Базилике Санта Кроче – распятый грубый человек из народа в дереве.
Гиберти на дверях баптистерия был скульптором-ювелиром. Эти барельефы с театрально расположенными фигурками, распределёнными в искусной и тонкой перспективе, статуэтки и бюсты, банты из листьев и фруктов на декоративной лепнине, - то были чудесные парнасские скульптуры на мелодичной композиции которых взгляд останавливался с удовольствием.
Но Леонардо чувствовал, что этим библейским страницам, выполненным с умом, декоративной эстетикой, совершенной техникой и совершенной элегантностью, недоставало веры.
Джамболонья, интереснейший виртуоз, всегда создавал синтез, и в прекрасной отваге своего Меркурия, выходящего в пространство, сохраняющего равновесие на кончиках пальцев, и в воздушной композиции «Похищения сабинянок».
Бенвенутто Челлини был лучшим художником декоративной резки. Линия, рельеф, отделка играли и улыбались в бесконечной чувственности его магических пальцев. В нем жила душа тосканских медалистов, и улыбка его декоративных линий была настоящей флорентийской улыбкой.
Микеланжело раздавил нас! Это колосс! Ему гораздо больше подходит то, что сказал Карьер о Родене: «Его искусство из земли вышло и в землю возвращается».
Но почему эти флорентийские скульпторы раннего и зрелого Возрождения сами не соответствовали своим идеалам? Леонардо не находил в них религиозного вдохновения готики, суровой и сумрачной эпохи отхода от христианства, и в печали Леонардо возвращался к художникам.  Он отдавался им, как отдавался Давид и его школа, которые, будучи художниками, вдохновлялись такими скульпторами, как Канова, Флаксман и датчанин Торвальдсен. Есть скульпторы, которые учат художников, а бывает и наоборот.
В Уффици я видел, как он останавливался, любовался, но тут же шёл дальше мимо венецианских художников с чудесными красками, таких как Тициан, Джорджоне, Себастьяно дель Пьомбо.
Мелодичный Беллини отпускал его на миг в мечты. Стоя перед «Рождением Венеры», он изучал все тонкости рисунка, прозрачность цвета аристократического Ботичелли и его чувственной кисти. В масле Джентиле да Фабриано– картинах с золотом и серебром на коронах королей, на сутанах епископов, на одеждах вельмож, на сбруях коней под седлом - он видел, что в этом сверкающем убранстве лучшим было уважение мирской жизни к жизни религиозной, мистическая роскошь, отдающая дань величию темы: так и стояло у него перед глазами «Поклонение волхвов». И во многих и многих картинах, тут и там, во время его повторяющихся визитов в Уффици, Барджелло, Питти, Академию видел он удивительную красоту рисунка, света и композиции этих сотен флорентийских художников, для которых смысл земной жизни состоял в том, чтобы видеть, вычерпывать и воспроизводить эстетическое изящество существования.
Предпочтения Леонардо, однако, все были отданы наивным, чистым, религиозным идеалистам, различающим другой род красоты за пределами формы или, сказать точнее, в божественном выражении формы – они казались вдохновлёнными изяществом, освещённым небесным светом.
Леонардо впечатляли картины, в которых изображались явления, а в них модальность бытия удивительной тайны на человеческих лицах.
- Только человек веры полагает возможным, чтобы ему явились Богородица, Иисус и святые. Только глубоко верующие художники умеют увидеть очертания, свет и выражение этих высших лиц, - говорил Леонардо.
И каждый день Леонардо всё больше и лучше изучал благочестивых художников
- Я внимательно смотрю на набожность взора и святость рук этого Святого Бернарда, поражённого неожиданным посещением Богородицы! – говорил мне Леонардо однажды вечером в церкви Бадия в экстазе перед картиной Филлипо Липпи.
Цвет Перуджино умиротворял его:
- Его свет – сама нежность; цвета – сама ласка, ракурс этих лиц, обращённых к Иисусу, выражает движение восхищённых душ.
И скульптор восхищался фресками Перуджино, стоя перед ними в монастырском дворе святой Марии Магдалены де Пацци.
Я видел, как его взгляд останавливался на прекрасных рисунках женских головок одного из французов, которые хоть и были без спонтанной простоты Джотто, без красок Перуджино или волшебных цветов Рафаэля, но компенсировали это полностью искренностью веры, желавшей быть чистой и нежной.
В ангелах Дуччо он ценил изящно выраженную радость и экстаз.
Я видел его изучающим Тадео Гадди, Симоне Мартини, Лоренцетти, видел, как он поглощён Джотто, который в непосредственном рисунке и непосредственных красках создавал фрески в готических цветах и декоративных композициях.
Как у этих, так и у многих других «примитивных» авторов, (кто-то известный, кто-то анонимный) Леонардо находил - в их бедных рисунках, бедных красках, в ошибках и неловких выражениях – следы красоты, служащей высокому, которая неясно виделась религиозным душам этих художников.

* * *
Одним из вечеров я вернулся во Фьезоле, чтобы отдаться поэзии тишины и спокойствия в скромном внутреннем дворике францисканского монастыря, чтобы заново увидеть Флоренцию во время заката, когда красное солнце спускается в горящие угли и устилает раскалённой чешуёй кровавую реку Арно. Небо в огне, а над городом из кирпича и камня расстилается медная пыль, из которой в этот час соткан туман над влажными полями, и низкий рваный дым из тысяч каминных труб. На ближних склонах меж фиолетового винограда и бурых скромных и печальных олив, благородные кипарисы, тронутые огнём заката, разговаривали на языке мечты библейских пророков.
Открывались зелёные массивы холма Санто Миниато, вдалеке справа тянулась горная цепь до самых Апеннин, темнея постепенно, растворяя свою синеву в тяжёлом и молчаливом тоне, который был сном цвета.
Уже стояла ночь, когда я вошёл в гостиницу Порта Росса. Я нашёл Леонардо сидящим за секретером в тени электрической лампы с зелёным абажуром, пишущего в книге с белой обложкой. Удивлённый, я воскликнул:
- Ты писатель?
- Я делаю заметки. Забавно, знаешь, что моя рука бежит так, как если бы я писал письма. Я знаю всё ясно и точно. Я научился рядом с тобой. Это твоё влияние.
- Тебе не уйти от ответа, как говорят на твоей родине, я тоже пострадал от твоего влияния. Теперь, когда на улице мне встречается красивая голова, будь то голова женщины, старика или ребёнка, первым делом я вижу строение её черепа, рельеф мышц, мои пальцы ощупывают воздух, объем, и в памяти остаётся восхитительное движение. Я почти абстрагируюсь от цвета (который раньше видел первым), чтобы увидеть структуру и рисунок. И вот я, литератор, смотрю глазами скульптора.
- А я, скульптор, всегда небрежный в написании открыток, теперь чувствую бег пера по бумаге, моя язык свободный, а в моей голове идеи возникают уже оформленными.
- Итак. Мой друг, мы обменялись друг с другом руками и глазами…
- … и душами, - заключил, улыбаясь, Леонардо, с расцеловал меня в щёки.
Я спросил его:
- Что ты делал этим вечером?
- Я был в испанской капелле.
- Изучал теологию Святого Фомы?
- Нет, проникался душами Гадди и Фиренце.
На столе лежала большая пачка писем и открыток для отправки на почту. Там было и письмо для Елены Мендосы и раскрашенная открытка для Лусии с музыкальной головой Богородицы с картины «Мадонна с щеглёнком». В ней я прочёл одну единственную фразу: «Сегодня в Уффици перед нежным Рафаэлем я думал о вашей душе».
На стульях лежали книги. Леонардо нашёл в хорошо укомплектованных магазинах на улицах Торнабуони, Винья Нуова и Мартелли богатую художественную библиографию научных и критических монографий, которые жадно приобретал каждый день.
- Мне хочется купить всё, - говорил он.
В особенности он концентрировался на Джотто, Дуччо, Фра Анжелико, на художниках кватроченте, которые ещё придерживались готики в религиозных темах, хотя уже и были затронуты языческим энтузиазмом Возрождения. Но более всех его поглощал Фра Анжелико, которого он очень любил. Его мнение совпадало с моими выводами:
- Беато Анжелико – самый святой из художников, потому что он более всего художник святых.
Леонардо читал о его жизни в книгах и изучал его творения в музеях и церквях. Биографы говорили, что Джованни из Фьезоле, ещё когда он был мальчиком, книги с религиозными рассказами уводили благочестиво в сад, где он предавался мечтам своего прирождённого мистического темперамента. Потом доминиканский новиций получил теологическое и литературное обучение томистической эпохи. Наряду с этим величием и благочестием его скромная и уединённая душа радовалась созерцанию творений религиозных нежных и мягких художников, таких как Джотто и Симао Мартини, которых он изучал и которыми любовался на фресках в Ассизи, Падуе, Сене и Кортоне. Его образование как художника имело корни ещё в искусстве монастырских иллюстраторов, миниатюристов и каллиграфов, среди звуков литургического пения они учили его полутонам фресок, как гармония голосов органа учила его мелодии цветов, а народное пение – простоте деревенских орнаментов.
Когда он в глубоком религиозном трепете читал Евангелие, люди, жившие там, возникали в его ясной и милосердной душе. Евангельская семья – Иисус, Богоматерь, Апостолы – виделась как духовный образ, и тут же его руки, как будто они тоже были из духа, стремились зафиксировать её на бумаге: рисунки почти без линий, формы почти без объёма, прозрачный цвет, потому что высшая семья прекрасных душ, живущая в небесном свете, могла быть нарисована только лишь светом. То были фигуры, увиденные через благоговение коленнопреклонённой души, которая видела божественные существа благодаря своему благочестивому восхищению, в состоянии, когда жизнь чувств приглушается, а жизнь мысли и эмоций становится интенсивнее и парит. Входя в высшие миры, материальная жизнь растворялась, а жизнь эмоций одухотворялась. И вот уже темы сплетались в синтезе, а краски становились легендами.
Так в благочестивой и артистической душе Фра Анжелико, в которой служение и чувство прекрасного сочетались в свете нежности, расцвело тонкое и освящённое христианское искусство-аскеза.
- Художник Фра Анжелико – мастер скульптуры, - говорил мне Леонардо, абсолютно покорённый в тот момент художником и полностью поглощённый искусством на религиозные темы, которое делало его дух задумчивым, а губы молчаливыми.
Я стал замечать, что скульптор погружался в молчание и отдалялся от меня всегда, когда только мог.
Несколькими днями позже Леонардо мне сказал:
- Мне хочется походить одному по этим церквям, этим музеям, этим улицам… Я вижу так лучше, чувствую лучше.
- Ты прав. Святой Бернард говорил: «молчание плодотворно».
С этого времени я больше никогда не ходил вместе с Леонардо в музеи, церкви, по которым он блуждал легко, будто озарённый светом, и задумчиво, будто разговаривающий сам с собой.
Однажды утром понедельника, в чистом свете флорентийской осени, восхищавшей золотом и нежностью, однажды утром между моим первым и вторым завтраком, Леонардо пошёл в третий или четвёртый раз в Музей Фра Анжелико в доминиканском монастыре на светлой и воздушной площади Сан-Марко.  Проходя одну за одной в священном благоговении маленькие кельи, стены которых ангельский художник с душой, освещённой светом христовым, и легкими руками украсил своими «видимыми молитвами», спустился Леонардо в мирный монастырский двор с его равновесием чистых линий и точных пропорций. Редкие в этот мёртвый день недели посетители уже ушли. Тишина двора стала ещё более спокойной. Свет был безмятежен, тих навес голубого неба, зелёный кедр весь ушёл в себя, опустив мягкие руки к земле, шепча что-то в этот вечерний час. Ещё не было шести…
Рядом сидел на стуле старый охранник, продававший фотографии и открытки, козырек фуражки надвинут на прикрытые глаза, он дремал счастливо перед своим сувенирным прилавочком, около которого не было покупателей. В глубине, в углу двора плотный русский художник с рыжими волосами, длинной бородой, огромными круглыми очками и в длинной белой блузе, примостившись на своей складной лесенке, благоговейно делал копию в натуральном размере со стены, покрытой глиной и влажной извёсткой, с драгоценной фрески Фра Анжелико «Святой Доминик на коленях у распятия», которая почти вся была написана полинявшим синим и желтоватым белым, как у Луки Делла Робия, с которого как будто бы со временем стёрся цвет, и он покрылся патиной.
Я зашёл в зал, чтобы помолиться в который раз перед красотой «распятия» Фра Анжелико, которое в этот час освещалось непрямым, но чистым светом, заполнявшим внутренний двор монастыря и отражавшимся в полированных каменных плитах пола. Он вползал через широкую романскую дверь, поднимался с колен, чтобы осветить священную картину. На пустых скамейках был только один человек, подпиравший правой рукой голову, смотрящий со слезами на огромную фреску с двадцатью фигурами.
Я узнал его сразу – это был Леонардо. Я стал отходить, шаг за шагом, чтобы, сохраняя нашу договорённость, не прерывать его медитаций, когда он, повернувшись, увидел меня и окликнул надтреснутым голосом, в котором я услышал печать глубокого потрясения:
- Не уходи. Я тут один уже больше получаса. Присядь.
Леонардо оставался ещё какое-то время молчаливым, как прекрасный пленник созерцания, которое похитило его душу художника и молящегося. Его дух находился в том восхитительном уединении, куда перенёс его творец. Его взор выражал благодарность тому наслаждению, которое давала фреска, покрывшая большую стену, которая была перед нами, в этом зале капитула в Сан-Марко. Затем душа его спустилась с небес, и голос скульптора зазвучал в молитве в абсолютном восторге:
- Я был за пределами этого мира…
Я посмотрел в его зажмуренные глаза.
Леонардо продолжал:
- Небесная страница! Чудо! Посмотри на легчайшую скульптуру этого нарисованного несколькими линиями, покрытого нежнейшими красками Христа! Какое изящество линий! Какая красота пропорций! Какая тонкость объема!
Я, глубоко восхищаясь этим «Распятием» как фреской, любя его за разлитую веру в этих скорбных фигурах, сопровождающих Христа при трагическом завершении его страстей,  Богоматери, Святых жёнах, Евангелистах, Святых и Основателей Орденов – одних плачущих, других молящихся, некоторых погружённых в созерцание, - добавил со своей, менее художественной точки зрения:
- Это христианское видение божественного и святого, исходящее от духа блаженного и нежного художника.
Леонардо, соглашаясь, заметил:
- Без веры, без большой веры, невозможно делать религиозное искусство, а оно главное среди всех.
В его словах слышалось тяжёлое раскаяние в ошибках, которые он совершил, и стремление к смутно различаемой и ещё недостигнутой цели…
Его взор всё ещё был поглощён картиной, которая уносила нас из этой жизни… В этой фреске мы оба стремились понять, с каждым разом всё лучше и больше, находящееся за пределами чувства красоты, мысли, артистических эмоций – как если бы настойчиво стремиться проникнуть в душу гимна, дающего наслаждение, в сущность молитвы, которая возносит к небу.
Вокруг нас, в этом пустынном здании тишина была освящённой, освящён был и свет, который входил из монастырского двора, где в неподвижном и тонком воздухе зелёная душа кедра с неподвижными ветвями продолжала в уединении свою непрерывную молитву.
Несколькими минутами позже, вернувшись из своих раздумий, Леонардо строго сказал:
- Этот Иисус, божественный более, чем у Джотто, Дуччо или Чимабуэ – это мой тип Иисуса. Фра Анжелико – мой учитель. Он утвердил меня в том, о чём я много думал, когда думал о своём произведении. Выражение лица Искупителя должно быть безмятежным, фигура на кресте должна излучать мир, и всё в нём должно говорить о любви. Его тело будет прекрасным во всех смыслах.
- Физически и духовно, - сказал я.
- Точно.
И снова замолчал. В этом состоянии сосредоточенного и беззвучного восхищения мы продолжали изумлённо смотреть на центральную фигуру святой мелодичной фрески. Иисус – белокурый, его белое тело было заботливо вылеплено лёгкими желтоватыми тенями того же цвета, что и складки на полотне, которым был обернут низ живота. Нимб вокруг головы был цвета старого золота, и цвета яркого золота были волосы, падавшие по обе стороны от бледного лица. И всё это светло-жёлтое внутри полукруглой вышивки, украшенной медальонами с ангелами, которая, следуя за небесным сводом, впечатана в кровавую глубину, и неправильный цвет, который наше воображение легко замещает истинным – небесной синевой миниатюр Книги Часов, которую Фра Анжелико использовал, но не имел времени переложить на эту фреску, если бы века не разрушили этот мистический цвет.
Поглощённый, завороженный красотой тела Иисуса, Леонардо удивлённо заметил:
- Божественная нагота! Ты видишь, Эрнешту, как прекрасные линии бёдер просматриваются через легчайшую льняную белую ткань. С какой бесконечной тонкостью всё это было увидено, прочувствовано и реализовано!
- Выполнил предписание, которое сам на себя наложил: «Чтобы рисовать связанное с Христом, надо жить с Христом»
- Глубокое изречение! – сказал Леонардо.
- Это был внутренний призыв души, поклоняющейся тому, кто её осветил, её очистил, и души художника.
- Дай мне волю молиться и плакать, - продолжил скульптор.
Леонардо отвёл глаза от фрески. Наклонил голову. Поднёс обе руки к глазам и так, погрузившись в себя, провёл несколько долгих минут. Затем я увидел и услышал, как сотряслась его грудь в глубоких и мучительных рыданиях.
- Леонардо?! – воскликнул я взволнованно.
Скульптор поднял на меня глаза, полные слёз, и сказал с выражением раскаяния:
- Как я раскаиваюсь в грехах, которые совершил как человек и как художник!
И, прикрыв глаза, нежно склонил голову к моей груди, как Святой Иоанн на картине «Тайная Вечеря» Да Винчи.
И, удручённый, настаивал:
- Права была моя мама!
Вскоре мы встали, и когда я взглянул ещё раз на божественную фреску, мне показалось, что Распятый на момент отвел нежный взгляд от лица матери, лежащей почти без сознания у его ног, и направил с небесной лаской его на спасительную боль возродившегося художника.
Мы вышли. Тут, под ярким светом солнца в зените, под чистейшим осенним небом сверкала площадь. Преобладали белый и зелёный цвета: белизна извести домов и зелень свежей краски на ставнях. Изумрудной была трава на газонах вокруг монумента Фанти из бронзы, позолочённой солнцем и выбеленной крыльями голубей, которые садились на неё. Сверкающий свет, казалось, увлажнял кроны деревьев, на рыжих тропинках как солнечная чешуя блестела слюда, и, отражая небо, были отшлифованного синего цвета рельсы трамвайной линии. У ворот Университета и Академии изящных искусств стояли группы возбуждённых студентов, которые жестикулировали и громко смеялись, весёлые, как сам свет. На площади гуляли мужчины, женщины и подростки, и их ноги как будто спотыкались о собственные фиолетовые тени. Звеня колокольчиками, быстро поворачивали трамваи с улицы Кавур, полные людей. Тут было движение и суета повседневной торговли, заполняющей площади, улицы и переулки живым полуденным шумом.
А мы двое, вышедшие из полутьмы келий и религиозной тишины монастырского двора, освящённого христианским искусством, ещё видящие перед собой мелодию нежных красок, несущие в сердцах свет, который излучали эти небесные картины, а в душе имеющие слабый проблеск благодати, которая опустилась с неба на добрую и прекрасную душу благословенного художника – мы были ещё под впечатлением от мистического уединения, с умытой и лёгкой душой, в новорожденном чувстве набожности, открытые Красоте, готовые к Добру. В наших сердцах пели ангельские голоса, дрожа в душе белоснежными крыльями, готовые к полёту… Искусство монастыря Сан-Марко укрепило скульптора в истинности религиозного искусства, ещё больше обратило его сердце, сделало его христианским, и если этого раньше в нём не было, то теперь было в избытке, разбудив в нём спящее чувство и возвратив его к его давним убеждениям.
Так с радостной душой Леонардо вышел из монастырского двора с произведениями искусства, как будто бы вышел из затвора, где провёл длинный и уединённый ретрит вместе с теми, кто живёт в дисциплине упражнений, сохраняя глубокую медитацию, и после длинных и горячих молитв в благодатный миг слышит гармонии, которые приходят от Вечности!
В Ассизи (а потом и Падуе) Леонардо был поглощён причудливым искусством, в котором была спонтанность, искренность, талант и которое, казалось, с лёгкостью создавалось из сцен, простодушия рисунка, силы и выразительности точных, скупых, глубоких и синтетических линий.
- Джотто, - говорил мне он, – хотя и имеет душу натуралиста, обладает готическим воображением, когда рисует фрески.
Леонардо, как скульптор, видел скульптуру в живописи и, скорее, принимал Джотто в пизанском искусстве, чем в византийском, от которого его любовь к жизни, к природе, к правде удаляла его шаг за шагом. С талантом росписи стен художник наносил на свои картины сильный полупрозрачный синий цвет итальянского неба и в нём вырезал святые фигуры, окрашенные в телесный цвет, с золотыми нимбами над головами. Цвета одежды были всегда одинаковыми, они были взяты от природы, но выполнены в готических красках: состаренный синий, вылинявший зелёный, красный, поглощённый солнцем, и немного жёлтого, почти холодного, который употреблялся для рисования больших покрывал и туник с жёсткими гвоздями. Наивность рисунка, рудиментарность перспективы, невинность пейзажей обладали в скромном соединении цветов почти деревенской наивностью народной песни; казалось, что даже в неправильных линиях было специальное намерение неловкости, чтобы перевести в этом искусстве простоту душ в религиозную чистоту затрагиваемых тем. Как Святой Франциск, Джотто был ещё трубадуром!
- Ах, если бы Бог мне дал свежесть твоей души, простоту твоего искусства! – говорил Леонардо, всматриваясь в картины Джотто.
Я чувствовал стремление скульптора вернуться к народному искусству здесь, перед художником, который с восхищённым природой взором, свободным и творящим духом ради этого искусства оставил натянутое и условное византийское искусство предыдущей эпохи. Это выразительное, декоративное, простое искусство, в существе своём христианское благодаря темам, которых касалась благочестивая кисть – это искусство проникло в религиозную душу португальского скульптора так, как до этого осветило его видение и направило его руку искусство другого – благословенного Фра Анжелико, того, кто «видел небо», как любил говорить Леонардо.
Ещё я видел, как мой друг использовал остатки скудного солнца (которое проникало в тень нефов через старые стёкла), чтобы с бесконечной осторожностью изучать разные фрески в трансепте и капеллах Базилики. У Чимабуе, Симоне ди Мартино, Маргаритоне, Лоренцетти и других неизвестных художников Леонардо выискивал, понимал, восхищался утончённостью и намерениям того, что осталось в выцветших, разрушенных и перекрашенных цветах.
Это были руины, который сохраняли поэзию религиозного понимания божественных душ, исключительных душ пророков и апостолов, героических душ святых. Это были тёмные полотна, на которых лишь верующие художники умели прочесть тайны разрушенных красок, тайны стёртой позолоты. Они могли различить в погасшем цвете остатки лучезарных цветов, в испарившемся следе кисти, который смачивал религиозный идеал – фразы из света, нити песен, и, таким образом, оживлять мгновение души христианского художника, который писал это, мечтая и молясь.
В стремлении жить как можно более вместе с прекрасным святых духом, делая из его мёртвого изображения живого спутника, в течение нашего пребывания в Ассизи мы прошли по всем местам, которые нам говорили о нём: и на этом возвышении, и на этом поле чудес, и в этом городке церквей, монастырей и средневековых часовен, сотканном из живописных улочек: одни со спусками, другие с лесенками, с переходами и сводами, прилепленные к склону крутой горы. На фасадах старых домов с осыпавшейся пожелтевшей штукатуркой, которую золотило низкое вечернее солнце, были фрески, из трещин в стенах росла сорная трава, и повсюду была мелкая таинственная пыль, в которую разрушался этот таинственный городок.
Внизу тянулась и терялась из виду долина – раскрытая, верная, светящаяся, в бескрайнем пространстве которой освобождалась в бесконечном свете душа – бесконечно юный пейзаж, который заставил сказать святого: «это самое радостное, что я когда-либо видел».
Простёршееся поле было окрашено смесью зелёного: от сухого сена до живой зелени, желтизна стерни и гряд, медь, латунь и винный цвет мертвых виноградников, сизость олив на землях, плодородных, как в окрестностях Сены; цвет табака и грубой шерсти земли, уже вспаханной под ноябрьскую рожь. Деревья рядами на равном расстоянии друг от друга с высоты казались фигурами топографического плана. Вязы с круглыми кронами отмечали квадраты полей. Меж зарослей алоэ - нарисованные грязно-белой краской домики в тени. И чайное поле идёт, идёт, расстилается, убегает, теряясь в дальних горах с волнами прозрачного разного синего, где на склонах белеет старый Фолиньо и одинокий Сполето, в который, как в пустынь, убегал Микеланжело. Справа беловатая дорога вдоль реки Tescio, чернильной, извивающейся как струя белёсого дыма, тянущаяся по земле до дальних холмов, до границ дальних равнин и исчезающая в дымке, смешиваясь с туманами у подножий синих гор, которые окружают долину Фолиньо, тянутся до Перуджи, а затем идут к легендарному озеру Тразимено, воспетому Вергилием.
И над всей этой широкой землёй – плоской, спокойной, благословенной – сверкает свободное и дружественное солнце, которое святой Франциск восхвалял как Божие творение: «особенно, с господином братом Солнцем, который являет день и которым Ты нас озаряешь»[5]
Мы тоже постигаем музыкальный лик этого пейзажа с мелодичными цветами и ликующим светом, проникающим к тёплые тона мавританского фаянса, пейзажа нежного, ублажающего сердце, которое должно затоплять духовной радостью любящую душу, полную благодарности за блаженство, возникающее в похвалах Создателю, в глубоком и святом удовольствии, которое полно улыбки, а иногда и очищающих слёз. Душа Святого Франциска была с нами в эти часы созерцания и мира, который заполняли нас нежнейшей поэзией.


* * *
Эти невыразимые дни в присутствии Святого, как будто он был в «Зерцале совершенства», «Легенде трёх товарищей» и в «Цветочках»[6], желая заразить нас той простой францисканской радостью, светящей сквозь самые плотные сумерки, которая и есть главное укрепление человеческой души; заразить нас тем братством, которое видит в каждом создании любимого брата; той заботой, которая полностью посвящает себя другим, забывая себя; и, наконец, мечтой о высшем спокойствии в сочетании с человеческой гармонией на земле.
Ассизи, древняя земля, покрытая грубым сукном, могила святого Франциска и Святой Клары, музей таинственных картин, о ней сказал Леонардо на прощание:
- Чувствую себя внутри чистым и простым. Ах, если бы моя душа могла бы быть средневековой, и если бы могли мои руки скульптора превратиться в руки примитивного художника!





[1] Герб Флоренции
[2] Подеста - (итал. podestà) — глава администрации (подестата) в средневековых (XIIXVI века) итальянских городах-государствах. Слово происходит из латинского слова potestas, которое означает власть.
Сочетал в себе функции главы исполнительной и судебной власти. В зависимости от региона и периода истории должность подесты могла быть как выборной, так и назначаемой. Например, в крупных итальянских городах-государствах (Венеция, Флоренция) правители зависимых городов назначались центральной властью.

[3] Кондотьер - (от итал. condotta — договор о найме на военную службу) — в Италии XIV—XVI веков руководители военных отрядов (компаний), находившихся на службе у городов-коммун и государей и состоявших в основном из иностранцев.
[4] Гонфалоньер - Гонфалоньер (итал. gonfaloniere — знаменосец) — с середины XIII века глава ополчения пополанов во Флоренции и других городах Италии.
[5] Св. Франциск Ассизский Песнь Брату Солнцу
[6] Speculum Perfectionis», «Legenda Trium Sociorum», «Fioretti» - тексты святого и о нём

Комментарии