O último olhar do Jesus. Capítulo 9: "Dor fecunda"/Глава 9 "Оплодотворяющая боль"

IX

Оплодотворяющая боль

Dor fecunda

Когда я первый раз пришёл к нему в мастерскую, осторожно постучав в дверной молоток, я увидел скульптора сидящим на ступеньках подиума, на котором неделю тому назад он воздвигал своего Христа на кресте (теперь покрытого серой тканью, как и мраморный бюст). Эта картина была похожа на последнюю пятницу Великого поста, когда в церквях скульптуры святых покрывают фиолетовыми покрывалами. Фиолетовой и поблёкшей – ткань боли – была сейчас и душа безутешного сына!
Согнутый, как мыслитель Родена: спина согнулась под тяжестью размышлений, негнущиеся пальцы запущены в волосы, падающие на лоб; свинцовая голова клонится к полу от тяжёлых мыслей – этот мужчина пятидесяти лет воплощал собой, не отдавая себе в этом отчёта, фигуру мученика и выражение наибольшего горя, котрое он инстинктивно нашёл и запечатлел двадцать лет назад в своей скульптуре «Плачущий о смерти матери».
Увидев меня, Леонардо поднял голову со спутанными волосами, посмотрел на меня испуганно, поднял сведённые судорогой руки, и из его сведённого спазмами рта, из горла, сдавленного рыданиями, вышел хриплый рёв разъярённого быка:
- Какой ужас, друг, какой ужас!
Мы крепко обнялись. Наши души, затопленные чувствами, слились, и в немом диалоге наши сердца, разделяя одну и ту же боль, с чистой нежностью разговаривали друг с другом в глубоком и благородном молчании.
Как этот человек страдал!
Он страдал вдвойне от чувства немилосердной боли и от поедающих и грызущих его мыслей. Смерть матери оставила дыру в его сердце и вонзила гвоздь в его мозг. Он кричал безутешно и опустошённо:
- Теперь вот и я знаю, что такое Одиночество!
Но тут же тоска сменялась угрызениями совести, и он шептал замогильным голосом с застывшим от ужаса взглядом:
- Недостаток моей веры убил мою мать!
Изнемогший, он сидел на ступеньках подиума, и снова обхватывал голову руками, запускал в отчаянии пальцы в растрёпанные волосы, погружаясь в абсолютную боль, у которой нет ни слёз, ни слов, ни жестов – боль тянущая, боль бронзовая, боль погребальная, которая наводила ужас!
Я проводил с ним все вечера, всё, что я говорил ему (а я уже не мог совершить большего усилия мысли или увеличить свою заботу) было абсолютно бесполезно, ибо не могло выдернуть его из его упорного молчания, сотканного из рвущей тоски и темных угрызений совести – эта крестная смесь погребала его в горчайшей темноте, где обитали призраки несчастья…
Когда смеркалось, я выходил из мастерской, оставляя его в том же положении, в каком и находил: сидящего на ступенях помоста, с согнутой спиной, руки в спутанных волосах, глаза испуганные и высохшие, взор устремлён в пол. Он был чувствующим Роденом – бронзовой статуей сыновьей боли.
Страдай, страдай, дорогой друг! Твоя боль – бушующий ураган, пронзающий кинжал – превратится в пламя, которое сожжёт грехи и очистит чувства. Зарево осветит склеп твоего бытия, божественное дыхание зажжёт то, что, утратив силу духа, похоронено под пеплом: твои внутренние силы и красота возникнут, как заря после долгого мрака. Будь благословенна плодотворная боль, боль благая. Молнии Дамаска, которые заставили Святого Августина воскликнуть: «Нашёлся. Поднялся. Бог мой, я возвращаюсь к тебе!»

* * *
Моя дружба проявлялась заботливым присутствием рядом с этой подавленной душой, у которой один удар отнял всё, что у неё было в мире. Слишком огромное несчастье свалилось на эту релииозную душу в тот час, когда она плыла в неопределённости, когда шатким было её искусство под влиянием разных спутанных идей и ощущений, и в то же время, когда её моральная жизнь была жизнью разбитого сердца, у которого осталась только одна любовь – любовь матери.
Эта утраченный теперь женский облик, скромный, как осенняя тень дерева, листья которого опали, полностью заполнял дом, как мог бы заполнить необычный гигант маленькую келью; свет улыбки этой справедливой и заботливой матери освещал дом, как сияющее солнце, которое свободно входит через распахнутые настеж окна; редкие слова, произносимые ею в смирении, были красноречивыми речами, которыми она разговаривала со всем; её маленькие и угасающие шажки были движением, которое придавало жизнь всему, около чего она проходила. Теперь весь дом был мраком, немотой, неподвижностью – и давящей тишиной!
- Какая пустыня, - говорил Леонардо: раскрытые руки, блуждающий взгляд, как если бы он стоял посреди бескрайнего поля.
Кроме этого, его перемалывало постоянно угрызение совести - навязчивая идея, пронизывающая его: что, открыв своё неверие, он ускорил смерть матери.
- Потому что, - говорил он, - мой Христос так не понравился ей, так расстроил её, что убил её! 
Перед его взглядом постоянно находилась её сжавшаяся фигура, её мертвенная бледность, её взгляд в агонии в те ужасные минуты, которые он никогда не сможет забыть. Всё он видел заново: начало, изумление, далее (бедняжка) её деликатнейшие усилия, которые она делала, чтобы не расстроить сына, не обидеть художника; затем болезненную тоску в попытках понять снова и снова столь неясный образ; и наконец, глубокое разочарование, когда она уверилась в своём несчастии видеть своего сына без веры!
- Как она должна была страдать, Эрнешту!
Чувство вины резало постоянно его душу остроотточенным лезвием.
 - Почему я не сделал скульптуру, которая бы понравилась маме?
И тут же Леонардо сам себе отвечал:
- Потому что я забыл её уроки!
Затем:
- Виноват ли я?
Спрашивал и отвечал:
- Возможно. Моё сердце сейчас говорит мне, что моя добрая мама, благочестивая и простая, должно быть, была права…
Настаивал:
- Да, и потому что я забыл ту фразу Ренана, которую когда-то выучил наизусть, так она меня впечатлила: «Мать всегда должны быть центром вашей жизни!» Почему?
И настаивал снова:
- Это моя вина. Мне нужно было всегда следовать её советам и никогда не забывать то, чему она меня учила и о чём столько раз умоляла: «Леонардо, никогда не переставай молиться!»
С глазами полными слёз и поднятыми к небу, он говорил взволнованно и страстно:
- Мамочка моя, услышь меня! Мамочка, как я хочу увидеть тебя!
И после, тоскуя по её образу:
- Мамочка, где ты сейчас?
Но в пустынной мастерской была лишь суровая тишина.
Безмерная тоска заполняла его сердце. И внезапно, толчки рыданий разрывали его охрипшее горло.
Эти мучительные дни сократили жизнь Леонардо.

* * *
Его память, память человека, оставшегося без поддержки, возвращалась к воспоминаниям детства, которые росли в нём и давали ему наслаждение. Они были защитой и утешением. Он восстанавливал это благословенное прошлое… Закрывал глаза, чтобы лучше видеть… В этой далёкой, молчаливой и нежной дымке рядом с собою он постоянно видел заботливую и бледную мать, усталую, живущую ради сына. Как он начинал тосковать! И вот уже его глаза увлажнялись, горло сжималось, и на губах он чувствовал вкус слёз. Его мамочка! Он помнил, как она, когда он был совсем маленький, на утренней заре, как только звонили в колокол в монастыре Ремедиуш, вела его на Месяц Марии. Он вскакивал и выходил на площадь, где на цветущей шелковице ещё была роса, а первые лучи солнца украшали золотой бахромой вершины контуры башен Санта Круж и наискось – гранитные туники статуй апостолов на фасаде Сау Маркуш. Входил в монастырь. Перед бело-золотым ретабло[1] Богоматери Благодати[2] мать учила его, как вести себя и молиться в церкви:
- Пойдём, встань на колени, перекрестись и сложи ручки так, перед Богородицей.
Вспоминая это, Леонардо чувствовал на своих руках тепло и любящую нежность тех прекрасных христианских рук. Он вновь видел перед собой алтарь, украшенный кружевами, белыми розами, лилиями и свечами, а на нём сияла улыбающаяся Пречистая, покровительница конгрегации дочерей Марии в белоснежной тунике, голубом покрывале со звездами, русыми волосами скромно причёсанными на ровный пробор, начищенная до блеска корона. На её детских розовых щеках, в её темных и влажных глазах, на её алых губах – божественная улыбка; красивые босые ноги стоят на мягком зелёном мху. С открытыми руками эта небесная Мать хотела бы принять всех, и от этих белых рук исходил сверкающий сноп золотых лучей – символ изливаемой сверхъестественной милости.
Прислушиваясь к сыну, мать шептала:
- Говори со мною: «Вспомни»
И малыш, стоя на коленях, сложа ручки, положа мягкую головку на грудь матери, слушая её, подняв рот, как бы пил молитву, воду веры, которая зарождалась у губ матери и падала вниз – и повторял слово в слово тихонько, робко и благочестиво: «Вспомни, о чистейшая и непорочная Дева Мария, что никогда никто не слыхал о том, чтобы кто-либо из прибегающих к твоей защите, … был бы оставлен без твоей помощи».[3].
И ещё, и ещё раз!
То была красивая молитва Святого Бернарда к Святой Деве.
О, сколько воспоминаний!
И другие молитвы приходили ему на память. Ему доставляло удовольствие вспоминать их. Первой он выучил ещё до «Отче наш» и «Аве Мария» молитву к Младенцу Иисусу:
- Младенец Иисусе, отдаю тебе моё сердце, Богородица, Святой Иосиф, мой Ангел-хранитель, молите обо мне. Аминь, Иисусе.
Леонардо поразился, что он всё ещё знал её наизусть. Вспомнятся ли другие? Он пытался вспомнить. На память пришло начало «Молитвы за умерших»:
- О, моя Госпожа, о, моя мать, я вам вручаю всё…»
И, продолжая далее, прочитал всю.
Как он вспомнил? Удивительное явление!
А если Магнификат[4]? Стоило ему произнести пять первых слов, как тут же молитва срывалась с его губ, как разматывающийся клубок. А затем он произнёс полностью, как будто бы учил наизусть вечером эту прекрасную молитву, с которой Дева Мария, смиренная и благодарная, разговаривала со своим Небесным отцом:
- Величит душа Моя Господа; и возрадовался дух Мой о Боге, Спасителе Моем, что призрел Он на смирение Рабы Своей[5].
Это казалось чудом!
Он чувствовал рядом с собой чьё-то духовное присутствие…
И снова сын спросил в тоске, пронзившей пространство:
- Мама, дорогая, где ты сейчас?
И обернувшись спросил ещё?
- Здесь?
Но тишина не ответила ему.
В этих тоскующих вопросах была потерявшая силу вера. Ленардо не умел ответить.
Но, между тем, его религиозный инстинкт, его религиозное воспитание заставили его поднять голову и посмотреть в небеса. Так воспоминание вело за собой видение; благочестие указывало ему на ясную и светлую цель – дорога саудаде[6] понемногу превратилась в дорогу веры. В поисках матери он обрёл Бога. Где бы он мог найти её, если не на небе? Он молил Бога за неё, чтобы «она была в хорошем месте», и естественно, что ему, как католику, который так молился в детстве за умерших, пришла на уста молитва «Отче наш». Столько лет он не произносил её!
И вот, Леонардо молится: и он уже чувствует, что молитва, которая выходит из его сердца, ложится обратно ему на сердце и смягчает его мысли. «Отче наш» была первой молитвой в букваре, которой мать учила его, и последней, которую она заставила его произнести, умирая. Он размышлял об этом совпадении и был потрясён. Внезапно его тело охватила странная дрожь, руки похолодели, холодный пот покрыл лицо, полился на шею и грудь. Что-то глубокое, мистическое происходило в нём, и это охватило его всего, и всего его взволновало, и тут же он почувствовал, что его дух заполнился ясным разумом, прояснился от чудесного сияния, он никогда не чувствовал, чтобы он был так очищен и освещён изнутри. В свете этой этой молнии проницательнейшей и в то же время очень печальной ясности, он увидел целиком свою душу в абсолютной наготе, и, как бы склонившись над пропастью, признал – в свой темной глубине – все свои грехи! Его накрыл стыд. Его покинуло мужество, грудь его разрывалась от рыданий, глаза застилали моря слёз раскаяния, извергающихся из темноты угрызений совести. Он упал на колени и горячо молился с протянутыми руками. В нём проснулись его спящие религиозные чувства. Полагая, что потерял веру, он ошибался. Она была тут, крепкая. Вера, которая была ему привита в детстве, сохранялась невредимой к глубине его существа, но в летаргии.
Сверхъестественная, высшая сила выбросила его из чёрных вод на светлый воздух. Мистическая птица, вот она - встрепенувшаяся, вот она – разминающая крылья, вот она – пробующая лететь в небеса!
Леонардо молился!
Медленно, выделяя каждый слог, размышляя над словами, вычерпывая из них смысл веры, интимное мистическое чувство, энергию и благодать; его сердце наполнилось нежнейшим наслаждением, как если бы его душа снова вдыхала благословенный запах ладана во время церковного праздника, на котором он присутствовал в детстве, или же то существо тайны песнопения «Благословен будь», когда он малышом шёл крестным ходом. То был лёгкий бриз простодушия, который пришёл из его далёкого светлого детства, который омолодил его душу, капельки росы, окропившие её и освежившие её. Ему стало хорошо. Хвала Господу! И в этом возвращении к жизни его душа, которую ему вернул Господь, повторяла «Отче наш». Мысль о том, что, молясь, он доставляет удовольствие матери, вызвала на его сухих губах нежную улыбку, искру радости в выцветших от грусти сомнений и неверия глазах: у него было счастливое лицо человека, который услышал упоительные звуки, и они вызвали в его воображении прекрасные картины. Ему хотелось плакать от счастья и смеяться от грусти: то был вход в небесный сад через дорогу слёз… Его состояние души можно описать в слове: крылья; его томление в другом слове: освобождение. И вот уже высшее обладало голосом и говорило ему о бесконечном: и ему казалось, что из другого мира мама улыбается ему своей постоянно доброй улыбкой. Надежда увидеть её снова загорелась в его глазах. В какой-то момент его широко распахнутые, смотрящие в даль запредельного глаза увидели её образ рядом, и, наконец, он убедился, что между её и его душами существует тонкое общение, лучше сказать, религиозное понимание, сейчас даже более ясное после смерти матери, чем во время её жизни. И это их согласие, достигнутое саудаде и верой, осветило его душу, расцветило её нитями нежнейшей радости, насытило её силой, открыв перед нею дорогу по землям, инкрустированным тёплым желтым и прохладным фиолетовым между рядами небесно-голубых гортензий под прозрачным светом, который шёл не от мира сего.
Чудо! Чудо!
* * *
Он взглянул вокруг. Там, в мраморе, покрытый старым серым покрывалом, стоял бюст умирающего Иисуса, и в гипсе, тоже закрытый, образ распятого. Чтобы увидеть их, Леонардо не нужно было их открывать: он знал их наизусть – они жили в фантазии его, как творца, и в его рабочих руках. Размышляя о них, он понял теперь с досадой и неудовольствием, что всё, что он сотворил, было абсолютной ошибкой. Он ощущал огромною дистанцию между ними и другим образом, который, он предчувствовал это, уже прояснялся в его душе. Чего-то определённого не ещё не доставало в нём, чего Леонардо не мог сформулировать, и вслух спросил:
- Чего не хватает?
Если бы это спросили тебя, читатель-христианин, и ты мог бы ответить, то, не колеблясь ни секунды, ты бы убеждённо сказал:
- Не хватает духа веры.
В этот неожиданный для души Леонардо момент скульптор бы грустно улыбнулся на твой ответ и, поправляя тебя, высказал бы свой собственный ответ:
- Нет! Недостаёт красоты.
Ты, читатель, удивившись, но уважая художника, спросил бы:
- Какой красоты?
Скульптор дал бы тебе такой ответ, который сформулирую я:
- Той, которая, будучи сильной и глубокой, существует только в том, что выражает себя искренне и просто. Есть истина с характером, есть характер с красотой, красота с эстетической радостью, которая расцветает во всём прекрасно великом. Но для этого нужно, чтобы художник был частью жизни и природы – вечного гумуса искусства. И тогда, освещаясь поэзией небес, истина станет эстетикой. Ясность – это свет истины. Искренность – красноречие художника.
Леонардо понимал, что он отклонился от этих принципов, отсюда и был тот громкий протест против искусственности, к которой в последнее время направилось его искусство, протест, который он чувствовал внутри себя. Противостоя теперь естественным наклонностям своих чувст и мыслей, он возвращался к себе самому, к тому, что чувствовал своим – к чистоте и свету своей простой души. Его последняя работа не обладала красотой, потому что не была искренней. Она не обладала величием, потому что не была простой. Не обладала красторечием, потому что не была ясной. Образ Иисуса, который теперь с ясностью обосновался в его верующем сердце и в его ясном уме, был теперь совершенно другим, чем тот, который он показывал своей святой матери. Всё в нем отклонялось от правды. Всё состояло из искусственных и лишних идей. Почему он отдалился от истинного образа? Почему отошёл от себя самого?
- Дурное окружение моей души! – ответил тяжело.
Он раскаивался, что забыл христианские уроки, данные матерью. Его религиозное чувство создало в детстве образ чистый, непосредственный, божественный, но дым разговоров в пивных затуманил, заслонил этот образ. Потом в него вошли ложные идолы, интелектуализм, литература, и всё это не смог переработать его неподготовленный дух. Теперь же его душа, охраняемая религиозными и эстетическими чувствами, чувствовала настоятельную необходимость создать заново свою христианскую жизнь, вернуться к простому и ясному искусству, что и было природой искусства. И наконец, было необходимо наполнить верой взгляд и научить руки делать другие скульптуры…
В таких размышлениях Леонардо провёл несколько недель в одиночестве, он вынул из себя почти всё: всё чувства из своего сердца, все мысли из своей головы. Следуя указаниям, которые я ему принёс от доктора Луиша Секейры, он приобрёл много книг из списка, но, главным образом, углубился в Евангелия от Матфея и Иоанна, в «Подражание» и «Исповедь» Святого Августина – книгу, на которую он ранее не обратил внимания, когда я принёс её однажды после долгой религиозной дискуссии. Теперь его вера обучалась, его искусство прояснялось. В нём горел язык огненного религиозного идеала. Внутренний голос говорил ему, что внешняя красота должна сосуществовать с красотой внутренней в гармоничном единстве. И что, по этой причине, не стоит художнику заботиться лишь о темах, который содержат моральную красоту – свет восхищения, превращающийся в чувствительность, осветит произведение искусства. И религиозный разум скульптора начал создавать идеальные пластические фигуры, которые бы благородством своих чистых линий служили бы этим размышлениям.
С другой стороны, его набожность питалась всё более саудаде человеческим и трансцендентным, связанным священной памятью о матери, смерть которой в столь трагических для сына обстоятельствах перевернула всё его моральное существо, осветила мрачные склепы его души, разбудила дремлющие силы и дала ему новую жизнь, чтобы он начал иное искусство.
Ежедневная жизнь души матери и души сына, их нежные разговоры, их диалоги, полные любви, уменьшали горе сиротства, потому что рост его веры ей, очевидно, был очень приятен. В церкви, у престола он видел её довольный взгляд, слышал её удовлетворённый голос. Его утешала надежда, что однажды он снова увидит её, лицо к лицу, поговорит с ней о вещах простых и приятных – они будут вспоминать лучшие дни его детства.
- Как бы мне хотелось вернуть дество, - говорил он.
-Ты прав, Леонардо. Возвращаться, возвращаться – вот путь для создания правильной жизни, когда детство было светлым, отрочество честным, приходит искренняя и верная юность! Счастливы те, кто в жизни были детьми дважды в чистоте своей души.
Леонардо в благочестивом саудаде сохранял комнату матери такой, какой она была в день её смерти. В тот день кровать была застелена ею выстиранным бельём, на комоде перед образом Иисусова Сердца и ораторио каждый день заправлялась маслянная лапма, там были подвешены на угол кровати её розарий и распятие, на ночном столике – книги с молитвами рядом с портретами сына и мужа, наверху – сосуд с освящённой водой с освящёнными веточками оливы и розмарина, и другие вещи, которыми она пользовалась каждый день – всё на тех местах, куда она их положила. Леонардо входил в комнату матери как в капеллу: так глубоки были его почтение и уединение.
Как-то вечером после молитвы и после долгого печального вглядывания в портрет матери, висящего на стене, он сказал вслух, как если бы разговаривал с живым человеком, торжественным тоном, полным долга чести:
- Дорогая мама, я иду, наконец, выполнять твой заказ – делать Господа, который тебе понравится. Он будет таким, каким ты мне его показывала и о каком мне говорила, когда я был маленьким. Мама, моли божественный Святой Дух, чтобы он вдохновил меня.
Он стоял в молчании. Вокруг него порхали идеи смерти и саудаде…, Веры и Вечности.
Не отводя глаз от портрета, он стал молиться снова:
- Мама, попроси за меня!
Подождал несколько минут. Почувствовал, как мать улыбнулась ему. Глаза и лицо скульптора сияли от удовльствия удивительного решения. Нерешительно он покинул комнату и спустился в мастерскую. Закрылся изнутри. Почувствовал, как затрепетала его душа, как в моменты сильного вдохновения. В глазах заблестели искры нового света. Пальцы сжались в сильнейшем желании творить, как тогда, когда, будучи в лихорадке он превращал мёртвую глину в живое тело.
Нервно и спонтанно он открыл решительным жестом мраморный бюст. Он пристально посмотрел на него с суровостью, и одновременно с жалостью к самому себе, улыбнулся с горькой иронией. Какое ничтожество! Приниженный, возбуждённый, он взял в левую руку большой резец, в правую молоток, всмотрелся, сделал первые удары, и немедленно глубокие орбиты глазниц превратились в орбиты черепа. Сильный удар по носу отколол его у основания. Ударил по щекам, лбу, рту, подбороку и бороде. Ужас! Это разрушение продолжалось конвульсивно и грубо. Получавшее удары со всех сторон и во всех направлениях лицо Иисуса казалось теперь лицом, на который обрушился ливень ударов шпагой! Сильный удар по шее отколол голову, которая упала с грохотом на пол. Теперь настал черёд грудной клетки: удары молотка разбили её на куски. От бюста осталась лишь гора соколков белого мрамора, напоминающих толстые лепестки огромных цветков магнолии, которые сорвал ураган и раскидал по земле.
Да, здесь прошёл ураган Истины.
Он подошёл к распятию и сильным жестом сдёрнул закрывавшее его покрывало и тут же долотом и молотком разбил, ударил, процарапал со всех сторон это гипсовое тело, которое упало кусочками, как раскрошившаяся стена из глины и извести. Начал виднеться внутренний каркас: скрещенные железки, сплетённая проволока, перекрестия, которые поддерживали гипс. Долото скульптора продолжало ударять, дырявить, разрушать. Исчезла большая часть белой массы и остался лишь железный каркас, казалось, что здесь пронёсся огонь, поглотивший тело и оставивший непокрытым лишь странный скелет из скрученного железа и запутанной проволоки
Да, здесь прошёл живой огонь Веры!
Оставался крест. Его он не тронул. Он стоял, и казалось, что его перекладины-руки говорили: - Здесь подожди!
Кого? Новую статую Иисуса. Только лишь? Художнику представлялось, что крест и для него самого: для его души скульптора, распятой на искусстве!
Он ещё мгновение созерцал мёртвые остатки своих разушенных скульптур и, осознав, насколько они были бесполезны, видя теперь их разбитыми, почувствовал, что совесть позабыла о грехах. Это разрушение было тождественно исповеди, а благословение перекладин-рук креста – прощению. Грудь дышала легко, мозг был свободен, его душа вдыхала свет.
Он вышел в сад. Воздух, которым он дышал, казался ему воздухом какой-то далёкой и чистой земли, воздухом нового и святого мира.
Он позвал слугу Мануэла и сказал, чтобы тот подмёл мастерскую и отнёс всё в мусорную яму в глубине двора.
Вечерком того же дня коренастый Мануэл с вытращенными от испуга глазами, пытающийся понять, что происходит, что происходит в душе его хозяина, изливал душу Мендешу, своему соседу, садовнику сеноров Гедеш, высокородных аристократов, которые много помогали беднякам в Bomfim. Рассудительный Мендеш, человек в годах, набожный и здравый, сказал:
- Говори немного, но ясно.
Мануэл рассказал о случившемся с хозяином, описав детали. И заключил:
- Знаете, что я вам скажу, сеньор Мендеш?
- Что, сеньор Мануэл?
- После смерти матери он стал думать странно!
И садовник, понимая иначе слово «странно», ответил ему с удовлетвоением:
- Это по милости Господа, Мануэл, по милости Господа!
Я думал также, как и садовник Мендеш: «Это было по милости Господа!» и снова постигал истину
стихотворения Мюссе: «Rien ne nous rend si grands qu'nne grande doulcur»[7].
Если бы Леонардо дал мне возможность рассказать ему, что в этот момент его душа чувствовала, я бы паузы сформулировал синтез этого потрясения и плода этой революции и алой краской написал бы готическим шрифтом на одной из стен мастерской эту цитату из «исповеди» Святого Августина»:
«Мама, твоими молитвами, твоими заслугами я стал тем, кто я есть».





[1] Ретабло, http://enc-dic.com/catholic/Retablo-28/
[2] Nossa Senhora das Graças
[3] Католическая молитва, известная как молитва Святого Бернарда, https://pt.wikipedia.org/wiki/Lembrai-vos

[4] Мagnificat,  https://pt.wikipedia.org/wiki/Magnificat
[5] Лк, 1:46
[6] Saudade – особое чувство в португальской культуре, в котором соединяются одновременно боль и любовь, воспоминание и стремление.
[7] Ни что не делает нас больше, чем большая боль.

Комментарии